можно тише, вышел из квартиры и так же беззвучно закрыл за собой дверь.
Спустившись вниз, он не стал выходить на Лиговский, а повернул в уходящую в темноту пещеру подъезда, нащупал незаметную дверную ручку в стенной нише и оказался в безлюдном извилистом проходном дворе. Стараясь держаться ближе к стенам и ступать как можно тише, он перебежал через двор и, толкнув ещё одну едва различимую в полутьме дверь, очутился в подъезде дома, выходившего на Пушкинскую улицу. Чтобы перейти на противоположную сторону, ему пришлось сделать крюк — обогнуть сквер, где у подножия обсиженного голубями памятника бомжи, сменившие к вечеру мамаш с детишками, затеяли шумную, привлёкшую толпу зевак драку. Нырнув в одну из арок, Енох пересёк ещё один проходной двор и, наконец, через дверь чёрного хода попал в подъезд выходившего фасадом на улицу Марата угрюмого четырёхэтажного дома. Здесь на втором этаже находилась ещё одна снятая им на чужой паспорт квартира, о которой, как он надеялся, никто не знал. Он сам сменил замки на двери и оборудовал тайник в нише, выбитой, похоже, ещё в дореволюционные времена в полутораметровой кирпичной кладке. В ней-то, скрытой за тяжёлым трёхстворчатым шкафом, и хранились его тетради, запас денег и камера «Каф», которую он извлёк из старого тайника (вовсе не того, который указал Максу) и перепрятал. Енох не доверял Максу и раньше, а уж теперь, когда этот разорившийся наследник старинного титула пустился в финансовые махинации, и подавно. К тому же было понятно, что новые партнёры Еноха — бандиты из КГБ — выжмут при необходимости из трусоватого Турн-унд-Таксиса всё что угодно, а потому выдавал ему Енох и деньги, и информацию дозированно — только то, что мог безболезненно потерять.
Он разложил на столе принесённые бумаги, достал свои тетради и попытался работать, но, написав несколько строчек на иврите, поймал себя на том, что думает вовсе не о конструкции новой камеры, что странный сегодняшний день вновь и вновь закольцованной киноплёнкой прокручивается перед внутренним взором и не даёт сосредоточиться. Тогда он убрал тетради обратно в тайник; не снимая туфли, улёгся на потёртый, оставшийся, должно быть, ещё от первых владельцев квартиры кожаный диван, закурил и постарался расслабиться.
4.4
Каждый раз, когда подходило время для очередного перемещения, он тщательно подбирал себе следующее молодое и здоровое тело. Происходило это обычно раз в двадцать-тридцать лет, когда начинал он чувствовать, что прежняя оболочка уже поизносилась и даёт сбои, что появляются возрастные проблемы. Иногда случались и срочные, внеплановые смены тел — если надо было быстро и бесследно исчезнуть или, как тогда в Восточном Берлине, вырваться из капкана, куда случайно угодил. Тогда времени на долгие поиски и подбор не оставалось, и он использовал первое подвернувшееся, а после, когда опасность исчезала, уже, не торопясь, менял на понравившееся. Статус кандидата не имел никакого значения. Им мог стать кто угодно, и чем неприметней — тем лучше, хоть бездомный бомж. Главное, чтобы был здоров и за ним не тянулся шлейф былых преступлений, за которые его могли бы разыскивать, чтобы портрет не мелькал в полицейских сводках. После Енох добывал ему, а теперь уже себе новые документы, подчищал биографию, и вскоре этот гомункулус начинал жить своей рукотворной жизнью.
У молодых и здоровых мужских тел есть свои, часто независимые от хозяина желания, и Енох — поначалу с любопытством и интересом, а позже уже по привычке и необходимости — их удовлетворял. Трудностей с этим у него не возникало. Всё же был он умён, состоятелен (не броско богат — он вообще не терпел выделяться чем-либо, — а солидно состоятелен) и, что важно, не жаден. Его никогда не интересовали ни деньги сами по себе, ни уж тем более власть. Никогда не вспыхивало желание баснословного богатства и страсти управлять чужими судьбами. Хотя он, конечно, мог, постаравшись, заполучить и то и другое — достаточно было лишь устроить под каким-либо предлогом фотосъёмку кого-нибудь из сильных мира сего. Но зачем? Деньги служили лишь средством для обеспеченной и незаметной жизни, которая была ему необходима. А его знания, умение разбираться в антиквариате, накопленное за двести лет, и камера «Каф», приносящая удачу в любых азартных играх, сполна перекрывали все потребности. А власть… Кто из владык земных не позавидовал бы, узнав, чем обладает он?
Остроумный и приятный собеседник, он легко знакомился с женщинами и так же легко расставался, если чувствовал, что отношения заходят слишком далеко и могут, по крайней мере с её стороны, перерасти во что-то серьёзное и обязывающее. Он стал чутким и опытным любовником — благо времени на изучение и приобретение этого ценного опыта было у него более чем достаточно. А однажды он и сам ради эксперимента десять лет прожил в очаровательном женском теле, был любим многими мужчинами и после этого стал лучше понимать, тоньше чувствовать, что требуется женщине. Быстро — после смены двух-трёх тел — он понял, что все ухищрения «Камасутры»: ножку левую сюда, ручку туда, а если это правая ножка, то это уже другая поза, — всё это не имеет никакого отношения к получаемому удовольствию. Что это всего лишь, как и йога, своего рода ритуал, религиозная практика. Он стал экспертом по соблазнению и профессионалом в нехитрой области женских удовольствий. При этом он хорошо понимал, что разобрался лишь в физической стороне, сознание же, даже находясь в женском теле, всё равно оставалось его собственным, мужским, так что их эмоции и переживания по-прежнему были для него недоступны. Да они его уже и не слишком интересовали. После Марии он дал себе слово не увлекаться и уж тем более не влюбляться — слишком долго он страдал, слишком памятен был тот неимоверно далёкий, но болезненный, словно случившийся вчера, разрыв. Он сам организовал его, он был инициатором и режиссёром того, что произошло. Но он не ожидал, что это будет так тяжело, что слёзы её, которые наблюдал он уже со стороны чужими глазами, едва сдерживая собственные рыдания, и чувство бессилия и необратимости того, что сотворил, будут так остро помниться и ужасом отзываться ещё столько лет.
Но всё проходит, память сердца и тела затирается, затушёвывается новыми впечатлениями, и со временем, с перемещением из оболочки в оболочку (сколько их было, десять, двенадцать? — он сам уже не помнил) он становился всё менее эмоционален. Порой сам с удивлением замечал за собой, что безразлично отворачивается от того, что когда-то волновало, пугало и вызывало бурный отклик. Желания становились проще — ощущения бледнее. Женщины интересовали по-прежнему, каждое следующее его тело заново возрождало этот интерес, но память, вопреки желанию подсказывающая и сравнивающая каждую новую встречу с предыдущим опытом, лишь сбивала, снижала новизну и накал страсти. Всё это уже было, было! То же случилось и с едой. Перепробовав все возможные недоступные и запретные в молодости (из-за бедности и некошерности) блюда, он быстро насытился и потерял интерес к кулинарии. Теперь его еда стала чисто функциональной — он ел, чтобы жить.
Единственное, чего он ещё не утерял на этом долгом пути, было восхищение красотой мира и творениями человека, этот мир отображающими. Ведь создатели этих полотен, симфоний, книг осмелились, как и он, Енох, спорить с Творцом и создавали свой, отличный от Его замыслов мир. Равнодушно смотревший на людские страдания, на смерть и сам убивавший не раз, он мог часами бродить по музеям, подолгу застывая у полюбившихся картин, не пропускал ни одного симфонического концерта и новой оперы, мог по памяти цитировать великих поэтов и философов на нескольких языках. Вещи становились привлекательнее людей, мёртвое и ушедшее в вечность — интереснее живого. Люди теперь были нужны ему не как общество себе подобных — он давно не считал их равными, — а как средство для реализации единственного, вбитого миллионы лет назад в гены и с тех пор не ослабевшего инстинкта — жить, выжить несмотря ни на что. Заложенный эволюцией принцип выживания через размножение дал в его случае странный сбой. Он не желал размножаться, был равнодушен к детям и даже представить не мог себя отцом. Нет, он хотел